March 19th, 2015

Оркестр Генриха

Оркестр Генриха

Конец войне. Узкая ташкентская улочка.  По ней, здОрово хромая, шел тощий парень лет двадцати пяти, опираясь на самодельную палку. Военная форма болталась на нем, как на гвозде. На впалой груди в складках гимнастерки прятался, немного смущаясь, орден Красной Звезды.
Правое плечо оттягивала холщовая котомка. В левой руке он держал только что купленную на Госпитальном базаре драгоценность -  новенький дерматиновый футляр, там дремала мастерская скрипка…
Молодой человек заблудился… Непонятно, как его угораздило свернуть в тупик? Там лепились, плечом к плечу карликовые мазанки. У чугунной колонки сидели на корточках, валялись на вялой от жажды траве, пацанята десяти-двенадцати лет.  Одни играли в карты, другие курили анашу, третьи вяло мутузили друг друга.
Он подошел к колонке, нажал на рычаг. Из гнутого раструба рванула ледяная струя воды стального цвета. Даже в безумное пекло вода оставалась холодной, аж зубы сводило. Одно слово – артезианская! Солдатик ловил ее сухими губами, закрыв глаза. Брызги вымочили  лицо, гимнастерку, галифе…
Напившись, повернулся к ребятам:
- Эй! Чпана! Где отец? Будет смотреть – хулиган. Будет ремень - наказывать.
Мальчишки бросили игру, насторожились, как волчата. С вызовом в упор разглядывали молоденького инвалида.
- Не накостыляют… Мертвые они…
Самый маленький всхлипнул:
- А мой, может, живой… только  потерялся… пропал без вести…
Рыжий-конопатый, демонстрируя независимость,  откинулся на спину в пыль:
- А у меня и мамани нету. Ну, это… Голодала, голодала и хана… - Махнул в сторону долговязого: - У этих живу…
Старший ощетинился, полез в карман. То ли  нож у него там лежал, то ли  кастет:
- Ты кто такой? Чё те надо? А ну, вали отседова! Пока не сынвалидили тя по полной! – и пронзительно свистнул.
- Не грубить! Не люблю…- решительно парировал незнакомец.
- Пошел ты! – цвиркнул плевком подросток прямо на начищенный сапог.
Солдат отбросил палку, поставил футляр, взял мальчика за плечи и, несмотря на худобу и кажущуюся слабость, приподнял его над землей. Пристально посмотрел ребенку в глаза, опустил на место и сел рядом на землю
- Давайте познакомиться. Меня зовут Генрих Болеславович.
- Ой! Да он фашист, наверно. Бежим!
- Стой! Кто фашист? Где фашист? Вот дурак! Я госпиталь сейчас уходил… Я австрияк.
- Бей его! Мочи!
Стая кинулась на непрошенного воспитателя. Они молотили острыми кулаками, пинали, кто-то укусил… Солдат изловчился, схватил их в охапку непропорционально длинными руками и повалил на траву…
- Дети, вы хотеть слушать? Я играть.
Генрих ловко щелкнул замками на футляре. Вспорхнула хрупкая ласточка-скрипка, присела на плечо и запела… Смычок гладил ее, целовал…
Он играл вдохновенно, видно было - соскучился. Нет, не играл – летел! Летел над чужим городом, над пустыней, над горами… Он летел над самим собой. Еще никогда, никогда ему не было так хорошо! Нежная сильная мелодия заглушила и ноющую боль в искалеченной ноге, и тоску по родному Кёфлаху, и страх будущего…
Ребята молчали, с недоумением и опаской поглядывали исподлобья…  Потом нерешительно потянулись ближе, ближе… Осмелели, сгрудились… Любопытство победило. Очень уж хотелось им разглядеть чудо-инструмент. Трогали замызганными ручонками скрипку-девочку осторожно с благоговением. Малыш понюхал:
- Эта… эта… она медом пахнет. Мне мама давно с хлебом давала.
И лизнул…
Генрих разволновался… судорожно сглотнул… хрустнул гибкими пальцами:
- Дети! Вы хотеть играть музыку? Сами! Я учить буду.
И, если до этой самой минуты у странного человека не было никакой определенной цели, теперь он точно знал, чего хочет страстно и навсегда.
Он хромал от одного клуба к другому. Большая часть их была заколочена, остальные разорены, разрушены… Клуб Ташсельмаша, клуб авиазавода им. Чкалова, клуб трамвайно – троллейбусного депо…
В затхлой комнатушке вповалку лежали исковерканные, ломанные, рассохшиеся инструменты. Пузатый печальный барабан с развороченным боком от чьего-то яростного пинка. Балалайки с потрескавшимся лаком, как морщинистые лица древних старух, домбры с перебитыми грифами, рояль-инвалид с ампутированными ногами. Он наклонился и поднял гитару. На ее бедре, похоже, стояла свеча. Воск по всей фигуре натек безобразными бородавками и волдырями.
Заведующий буркнул  устало, без надежды, с одним единственным желанием отделаться от назойливого неугомонного пришельца:
- Вот - хлам. Бери, что надо. Как это добро на растопку не увели? Удивляюсь, честное слово. Дров-то сколько!
Генрих был счастлив: «Это, конечно, не симфонический оркестр… Ерунда. Все починю, все заиграет»!
И был закат. И было небо цвета брусничного киселя. И он был молод, одержим, влюблен!
Ночами переписывал партитуры, гнул из проволоки пюпитры, клеил грифы, лакировал деки, вытачивал колки, натягивал струны, из школьных  линеек резал медиаторы, вываривал вонючие, купленные по копейке на базаре, бычьи рога, мастерил из них дудочки-рожки. 
На последние купил кусок хозяйственного мыла и склянку хлопкового масла. Приволок в клуб банную шайку. Перед занятием дети по приказу мыли руки, вытирали сухо-насухо и  мазали маслом.
- Цыпки – враг! Руки надо беречь, как инструмент!
Словно на свидание он готовился к каждой встрече с ребятами: брился, гладил, начищал ботинки до зеркальной безупречности.
- Кто курить? Престо! О-о! Быстро! Папиросы - на стол. Вы - больше не курить! Кто не понимал, завтра - не приходить!.. Четверг приносить дневник. Кто плохо школа учить, кто много гулять, кто получать двойка – не приходить!
Выцыганил у одного барыги трофейный патефон. Все время ставил и ставил пластинки. Симфоническую, оперную, народную музыку, песни, позже джаз:
- Надо много слушать. Слушать, слушать, слушать - тогда хороший музыкант!
Пацаны полюбили Генриха, за глаза называли «батя», потому что  всегда был искренним, честным и открытым. Если кто обзывал его «немчурой», дрались в кровь.
Да он и был батя. Во все лез, во все вмешивался. Ходил в семьи, в школы. Разнимал, мирил, утешал, наказывал. Только не бил и не орал никогда. На всю жизнь вложил ребятам мысль:
         - Оркестр - одно сердце. От каждого зависит каждый.
Вырезал из ветки орешины дирижерскую палочку. Ошкурил, покрыл лаком. Получилась светлая, будто янтарная, почти прямая … Ему казалось - солнечный луч управляет музыкой.
Никогда не рассказывал Генрих, как воевал, за что получил орден, почему оказался в Ташкенте? Может, стеснялся? Может, боялся! Может, стыдился…
Профессиональными музыкантами они не стали, время не то было… Хватало родного оркестра. Вполне состоявшиеся люди - инженеры, педагоги, архитекторы, микробиологи, экономисты - после трудов праведных играли в удовольствие на концертах, конкурсах. Они обожали то, что делали, и благодарная публика отвечала им любовью.
Репертуар Генрих подбирал  слишком разнообразный, не сказать -  оригинальный. Еще бы! От Баха до Гершвина… Даже духовная музыка имелась…В коллективе выросли свой Паганини, свой Рихтер, свой Ростропович.
За полвека вихрастые затылки поседели, поредели. Вечным остался только четверг, 19.00. Притча во языцех. Раз в неделю «деды» приходили. «Деды» - почти легенды, почти мифы…И ничего их не останавливало: ни ворчание жен, ни жара, ни слякоть, ни частые землетрясения…Там их ждал батя… и музыка…
А Генрих? Генрих и в семьдесят пять не изменял себе:
- Вениамин, встань!
Грузный лысый мужик, уже почуяв неладное, выползал из-за своей огромной бас-балалайки…
- Внук вчера на уроке был. Знаешь, гитару осваивает… Спрашиваю: как дед? Пьет, говорит. А! Седина бороду, бес ребро бодает? Помнишь? Семидесятом жена приходила, плакала… Руку на нее поднимал - смелый такой! Что коллективу обещал? Слово давал – не позорить! Значит, пьешь? Даю месяц думать. Не буду смотреть, что лучший басист. Погоню взашей!!!
Веня, не поднимая глаз, стоял, фыркал, как нашкодивший подросток. Стыдно было, по-настоящему стыдно…

Дикий, немыслимый, упрямый зной не желал спадать. Наглое, надменное солнце отказалось уйти на закат. Казалось, ночи не будет. Сегодня четверг. Мужчины в мокрых от пота рубахах, проклиная жестокое азиатское лето, торопились на репетицию.
Вошли в прохладный зал клуба... Споткнулись о тишину... Ни скрипа, ни громыхания, ни шелеста, ни вечного батиного насвистывания… Это… это.. Не может быть…Пустота… Сбились у входа, растерялись, застыли…
Инструменты, кулисы, полы на сцене, даже стены, как в немом кино, потеряли звук и цвет...
Внутри оборвалось – Генриха больше нет…